ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ / О будущем Европы в свете ее настоящего / Лекция Карена Свасьяна, 27 июня 2007 г.
Ведущий: Уважаемые дамы и господа! Итак, сегодня я хочу представить хорошо известного вам человека ‑ Карена Араевича Свасьяна. На наш взгляд, взгляд журнала «Эксперт», он один из немногих, кого действительно можно назвать философом. Вкратце напомню, что Карен Араевич родился в Ереване, окончил филологический факультет Ереванского университета. После этого работал в Институте философии в Армении. С 1993 года он, волею судеб, переехал в город Базель, где живет и пишет книги и по сей день. К сожалению, в последнее время он пишет все меньше на русском и все больше на немецком – уже, издано около десяти книг на немецком языке, которым он владеет так же свободно, как армянским и русским. Для тех, кто еще помнит 80-е годы и начало 90-х, напомню, что для многих имя Свасьяна стало известно благодаря, вышедшему в блестящем переводе толстому двухтомнику Ницше с отличными комментариями и предисловием. И немного позже первый том Шпенглера, где само предисловие занимало значительную часть книги. И многие из моего поколения – те, кому сейчас от 30 до 40 – знакомились с Ницше и Шпенглером, именно в переводах и комментариях Свасьяна. Также напомню, что не раз переиздавалась его книга «Философское мировоззрение Гете», которая немного переворачивала наше представление об этом немецком поэте, который вдруг оказался еще и крупным естествоиспытателем и ученым. Это было как-то нестандартно; и это тоже благодаря книгам Свасьяна. Упомяну о любимой мною книге о современной западной науке, которая спровоцировала целую дискуссию, среди физиков и естествоиспытателей, – а я оканчивал физический факультет МГУ – потому что она полностью переворачивала наше представление о том, что такое наука, о ее путях, о ее стратегиях и о ее, с точки зрения Карена Араевича, довольно бесславном конце.
Сегодня Карен Араевич по всей видимости вернется к своей шпенглериане, с которой он так сильно и интересно начал. Он опять напомнит нам о «закате Европы», но именно с той точки зрения, что уже прошло около ста лет с момента публикации этой знаменитой книги Шпенглера, которую тогда читали просто все; насколько точно он предсказал это, какие можно внести коррективы в шпенглеровский прогноз, можно ли к этому что-то добавить и поставить новый диагноз нашего времени. Карен Араевич – вам слово. Если я правильно понял, вы, в традиции Шеллинга (Friedrich Schelling), предпочитаете читать текст.
Рембрандт_Урок анатомии доктора Николая Тюльпа_1632
Карен Свасьян: Добрый вечер. Прежде чем зачитать свой текст, я хотел бы сказать несколько слов. Я написал этот текст в расчете на российскую публику и пытался сформулировать его в максимально близком к живому восприятию варианте. А сказать мне хотелось бы следующее: я прошу вас воспринять все, что сегодня мною будет зачитано и сказано ‑ у нас потом будет некоторое время для вопросов ‑ не как критику. Это не критика, ‑ меньше всего мне было до критики. Я имею в виду некоторые факты, и их я хочу предложить вашему вниманию. Причем, когда я говорю о фактах, я имею в виду не все факты, так как если имеются в виду все факты, – мы попадаем в сферу абсурда. Я имею в виду определяющие факты. В духовной науке Рудольфа Штейнера (Rudolf Steiner) есть понятие: «симптоматология». Имеются в виду факты, рассматриваемые как симптомы. То есть, он отличает факты обычные от фактов симптомов. Симптом – это факт, указующий на существенное. Речь идет об отборе этих фактов. То есть, как это обычно делает врач, который в анализе больного тоже имеет дело с фактами, но все его искусство заключается в том, что он отбирает их, отличая существенные факты от несущественных. Существенные факты называются симптомами. Так вот, речь идет, в первую очередь, о симптомах, и я думаю, что если у философии еще есть какое-то будущее, то оно может развиваться вот в таком медицинском смысле или медицинском направлении: философ все больше и больше должен становиться симптоматологом. Или же, было бы точнее сказать – дефектологом. Что в скором времени появится дисциплина, которая будет заниматься, скажем, историей, социологией, политикой в свете дефектологии. Я прошу вас воспринять все, что я вам сейчас зачитаю, именно в этом смысле. И я надеюсь, что это не заставит вас скучать; очень рассчитываю на вашу благожелательность. Мой доклад озаглавлен «О будущем Европы в свете ее настоящего», в подзаголовке – «Закат Европы Освальда Шпенглера и его предварительные итоги».
В 1918 году в венском издательстве Браумюллер (Braumüller) вышла в свет книга с броским и вполне отвечающим моменту заглавием «Закат Европы» (Der Untergang des Abendlandes). Освальд Шпенглер (Oswald Spengler), 38-летний никому не известный бывший гимназический учитель – уже с первых страниц предупреждал о том, что речь идет о всеми смутно чаемой, но никем пока не осознанной философии современности. Книга разошлась за считанные дни в невиданных тиражах, став едва ли не самой громкой сенсацией послевоенного времени. Любопытно, что после Второй мировой войны популярность её резко пошла на убыль, а уже ближе к нашему времени и вовсе исчезла. В оптике современных дискурсов «Закат Европы» выглядит неким курьезом, уместным разве что в списках цитируемой литературы. Впрочем, мы поспешили бы, остановившись на голой данности этого факта и не увидев в нем его двойного дна. Забытость шпенглеровской книги могла бы, в силу некой изощренной диалектики, оказаться не минусом, а плюсом её; обстоятельством, некоторым образом, вписанным в её содержание и подтверждающим его. Если речь идет об одной европейской книге, тематизирующей конец Европы, то было бы странно, если бы этот конец не касался и её самой. О каком же закате Европы можно было бы вообще говорить, если бы в Европе находились еще люди, желающие, да и способные прочесть книгу под названием «Закат Европы»!
Вкратце сформулирую суть шпенглеровского прогноза. Культуры, как и индивиды, смертны. Средний возраст их жизни насчитывает тысячу лет. Они рождаются, взрослеют, мужают, стареют и умирают. Старение, или вырождение, культуры – цивилизация (Шпенглер идет здесь от немецкой традиции с её радикальным разграничением культуры и цивилизации). Это противоположность органического и механического, интуитивного и интеллектуального, прочувствованных форм жизни и голой техники дискурса. К концу отведенного ей срока жизни культура переходит в вегетативную стадию прозябания, которую Шпенглер обозначает словом феллашество, имея в виду (я цитирую) «медленное воцарение первобытных состояний в высокоцивилизованных жизненных условиях». Феллашество, в шпенглеровском смысле, это «больное позднее потомство» с отшибленной памятью, причем формы беспамятства могут при случае имитировать память и казаться памятью. Феллах (особенно в начальных стадиях феллашества) в состоянии посещать музеи, концерты и выставки, скучать там или наслаждаться, он может даже писать обо всем этом диссертации или монографии из серии «Жизнь замечательных людей», но решающим остается то, что сам он уже ничем и никак не замечателен; он не живет в культуре, а лишь культивирует её фантомные формы пока не сядут батарейки, пока, стало быть, его хватит на то, чтобы вообще с ней возиться. Важно отметить, что закат Европы, в представлении его глашатая, меньше всего ассоциируется с всадниками Апокалипсиса (хотя и эта возможность не должна быть исключена). Скорее, речь идет о постепенном ссыхании, затвердевании, отмирании души с переходом её в более стационарные состояния неадекватности. Шпенглер датирует стадию феллашества в рамках отдельных культур: для Египта, например, это эпоха 19-й династии, для Рима период от Траяна (Markus Traianus) до Аврелиана (Claudius Aurelianus). Европа вступит в нее после 2200 года.
Если «Закат Европы» рисует общую картину конца, то в книге «Годы решения» (Jahre der Entscheidung), изданной в 1933 году, через несколько месяцев после прихода к власти национал-социализма, речь идет о вехах его осуществления. Переход европейского человечества в состояние феллашества ознаменован, по Шпенглеру, стадиями «белой революции» и «цветной революции». «Белая революция» лучше всего характеризуется как некое перманентное самоубийство общества в лице его наиболее передовых представителей, без того чтобы они сами это знали и желали этого. Таково состояние, в которое Европа погрузилась с момента победы идеологии либерализма. Донозо Кортес (Donoso Cortés) в 1851 году красочно описывал человечество, горланящее и пляшущее на корабле, оставшемся без капитана, «пока, в один торжественный миг, всё это вдруг не кончится: буйная попойка, взрывы дикого хохота, скрип судна и рев бури – миг, и вот надо всем сомкнулись воды, а над водами тишина, а над тишиной гнев Божий». В шпенглеровской эсхатологии гнев выглядит куда прозаичнее и буквальнее: здесь это «цветная революция», или бастардизация Европы чужеродцами, извне довершающая процесс распада. По аналогии: организм гибнет не оттого, что в него попал вирус, но вирус попадает в организм оттого, что организм уже потерял жизнеспособность и готов к смерти.
Анамнез «белой революции» – история экспансии либерализма. Речь идет о замене вертикального (рангового) вектора сознания горизонтальным, или эгалитарным. Мы лучше всего поймем сказанное, если, говоря о вертикальном и горизонтальном, будем думать не столько о пространственных, сколько о душевных характеристиках: в этой оптике иная радиальная деревня вытянется в небо, а тупо уткнувшиеся в небо небоскребы сплющатся в плоскость. «Белая революция» – революция снизу, для которой характерно то, что она ни на что не хочет смотреть снизу и упраздняет вообще само понятие верха. Место ценностей занимают здесь цены, а личностное вытесняется статистикой и графиками кривых. Это мир строго детерминированных договоренностей и рационированного оптимизма, за которыми таится элементарная психология везения или невезения. Все говорят о правах человека, но никто – о его назначении. Человеческое вытесняется гражданским, а гражданское реализуется по типу скачек или розыгрыша лотереи. Ставить можно на любого, потому что все равны; но при этом кому-то везет больше, а кому-то меньше. Если это общество от чего-то и страдает, то от излишка прав, и, наверное, последним правом, венчающим наши человеколюбивые конституции, будет право на свинство.
С какого-то момента к белой революции снизу присоединяется цветная революция извне. Начало первой Шпенглер датирует 1750 годом, временем, когда экспансия либерализма набирает неудержимый темп, а вторая вступает в силу с Первой мировой войной, после которой такой же темп набирает и заселение Европы цветными народами. Особенностью этой войны было то, что среди воевавших не оказалось победителей, а только побежденные, которые, упразднив себя, расчистили путь совсем другим победителям. Война, ведущаяся Западом против самого себя, была проиграна белым миром и выиграна цветным. После 1918 года обе революции протекают параллельно. «В ближайших десятилетиях, – резюмирует Шпенглер, – они будут бороться друг возле друга, возможно даже в качестве союзников: это будет тяжелейший кризис, через который – вместе или порознь – придется пройти всем белым народам, если они рассчитывают еще на какое-то будущее», допустив, что феллашество – это хоть и будущее, но именно никакое.
Есть возможность вспомнить сегодня о книге «Закат Европы» (если не в самой Европе, то в России) не для того, чтобы снова отметить её редкую гениальность или, с другого конца, пересчитывать с лупой в руке её научные погрешности, а просто для того, чтобы проверить её эмпирически, и уже потом решать для себя, что же для нас всё-таки важнее: как «по-научному» или как «на самом деле». Сто без малого лет отделяют её от нас, и без малого двести лет отделяют нас от её окончательного вердикта, гарантирующего нам впадение в феллашество. Наверное, имело бы смысл, пока еще не поздно, поставить её перед форумом фактов, чтобы либо опровергнуть её фактически, либо фактически же подтвердить! Разумеется, о какой-либо полноте ответа в коротком выступлении не может быть и речи. Я ограничусь некоторыми существенными характеристиками, полагая, что при случае тему можно будет развить дальше.
Но прежде чем перейти к этой части изложения, мне хотелось бы сделать несколько личных замечаний. Это выступление написано на русском языке и рассчитано на российскую аудиторию. Было бы, по меньшей мере, опрометчиво говорить об этом, а тем более так, в сегодняшней Европе. В Европе сегодня можно говорить о чем угодно и как угодно, при условии, что вы не называете вещи своими именами. Точнее: при условии, что вы называете вещи как раз не своими именами. В противном случае вы подвергаетесь репутационным рискам; вас могут зачислить в «фашисты», после чего с вами перестанут здороваться соседи и коллеги.
Даже нынешний французский президент не избежал этой участи, потому что, будучи еще министром, он рискнул однажды назвать молодых людей, громящих парижские предместья, подонками, а после – просто швалью. Либеральная пресса долго не могла простить этого господину Саркози, потому что названные им так молодые люди были не французы, а выходцы из Африки, те самые, которые потом, после его избрания президентом, скандировали на улицах Парижа его имя в сочетании со словом «фашист», о чем не без злорадства сообщала пресса (не только французская).
Когда 15 лет назад я уезжал на Запад, мне трудно было представить себе, что после падения Берлинской стены и одновременного распада Советского Союза между Западом и Востоком начался натуральный обмен условными рефлексами: Восток бурно пробуждался в западный сон, American Dream, в то время как Запад старательно вырабатывал коммунистические поведенческие рефлексы. Это значит: если Россия, в пункте свободы слова, походит сегодня на вчерашнюю Европу, то только потому, что сегодняшняя Европа, в этом же пункте, всё больше походит на вчерашнюю Россию. Вот я и говорю сегодня о Европе в России, как совсем еще недавно в Европе говорили о России, и если меня охватывает при этом то же чувство благодарности, которое охватывало в свое время на европейских трибунах правозащитников брежневской эры, то за серьезностью сказанного я не забываю снять шляпу перед демоном юмора.
Так что же это значит, когда говорят о будущем Европы? Очевидно, что прежде следовало бы всё-таки говорить о настоящем. Настоящее Европы лежит как на ладони. Это, наконец, реализованная утопия: Соединенные Штаты Европы, о которых в свое время, с разных концов сцены, мечтали Троцкий и Черчилль (Winston Churchill), и которые осуществились-таки в трансвеститной структуре, известной под именем Евросоюз. Я не ошибусь, сказав, что в вопросах такого рода решающим оказываются не умные или менее умные рассуждения, а просто наличие или отсутствие катаракт. Проверить это можно было бы на следующем примере. Когда по случаю польского восстания в начале 1863 года Бисмарк (Otto von Bismarck) обещал поддержку русскому царю, это возмутило либеральные круги на Западе, и английский посланник в Берлине заявил, что Европа против того, чтобы прусские войска пришли на помощь русским. «– Who is Europe?», – спокойно спросил Бисмарк. – В этом вопросе сконцентрирована необыкновенной силы оптика, и стоит нам направить его сегодня по адресу Объединенной Европы, мы, наверняка, окажемся в том же тупике, что и английский посланник. В самом деле: «кто есть Европа?»
Наверное, литературовед смог бы найти в непривычной, персональной заостренности этого вопроса эффект «остраннения». Европа – это не просто географическое, историческое, политическое или духовное понятие. Европа – это индивидуальность. Именно в том смысле, в каком Гёте (Johann Wolfgang von Goethe) сказал однажды о Германии: «Когда мне было восемнадцать, Германии тоже едва минуло восемнадцать». Вопрос Бисмарка попадает в цель, как выстрел. Понятно, что Европа, внешне, – некая совокупность стран и народов. Я вынужден отвлечься от сугубо философских перспектив проблемы (это увело бы нас слишком далеко) и сосредоточиться на её чистой прагматике. Есть количественные параметры, и есть параметры качественные. Последним, в отличие от первых, присуща прерывистость и селективность. Так вот, народ – это не суммативное, а репрезентативное понятие. Это значит: народ не считают, а мыслят. А если и считают, то не иначе, как зная заранее, чтó именно. Не абстрактные «все» образуют в сумме народ, а «немногие», те самые «немногие», в качественной удавшести которых статистический показатель, называемый населением, впервые преображается в народ. Понятая так, Европа предстает пред нами как довольно сложное образование, а именно: совокупность разнообразных народов, створенных единым стилем. Что объединяет итальянцев и испанцев с французами, а этих последних с немцами или, в другом ракурсе, с англичанами?
Существует духовная наука Рудольфа Штейнера (Rudolf Steiner), в которой эта связь, это единство разнообразного получает необыкновенно глубокое объяснение. Прежде всего, речь идет о некой целостности, а не о механической соположенности частей. Целостность одушевлена, причем в каждом народе на свой несравнимый лад, так что, различая, скажем, душу ощущающую итальянцев или испанцев и рассудочную душу французов, далее сознательную душу англичан и немецкое «Я-сознание», можно спросить, как и в чем они, столь непохожие и даже враждебные, дополняют друг друга.
Здесь открываются интереснейшие перспективы сравнительной психологии народоведения. При всем этом вопрос упирается именно в единство, которое я назвал единством стиля. Так вот, еще раз: Европа – это стиль, и соответственно: европеец – это не тот, кто легально прописан в Европе, а тот, кто вписан в её стиль. Но что же это за стиль? Нужно вынести вопрос Бисмарка из чисто политического сиюминутного контекста и расширить его до некой философии. Скажите: Древняя Греция, и прислушайтесь к тому, что вам спонтанно, без всяких рассуждений придет в голову. Наверняка, это будут не те тысячи греков, которых социологи, будь в Греции социологи, позиционировали бы как народ, а немногие имена, или имена немногих: Гомер, Гесиод, Перикл, Фидий, Софокл, Платон, Аристотель… И если оставшиеся «все» окажутся объединенными в некую общность под именем «греки», то случится это не оттого, что их сосчитали, а оттого, что названные «немногие» сообщили им форму и смысл. Вопрос Бисмарка попадает и здесь в точку. Правильнее было бы сказать не: что, а кто есть Древняя Греция? Или, скажем: кто есть Россия? Применительно к Европе, в комплексе: кто есть Франция, Германия, Италия, Англия?
Увиденная так, Европа была бы не зоной «green card» (Грин-карта), или более или менее удачным муляжом Гарлема, a творением своих отцов-основателей, по (сознательной или бессознательной) ориентации на которых, среднестатистический европеец мог бы идентифицировать себя как такового.
«Белая революция», в смысле Шпенглера, и есть in summa потеря идентичности. Спорить о ней с её экспонентами не имеет смысла. Если больной гордится своей болезнью и навязывает её всему миру как здоровье, то убедить его в обратном способна только сама болезнь, при условии, конечно, что степень его упрямства не дошла до той точки, где он, даже умерев, не замечает этого. Лучше не спорить, а поискать самых упрямых. Нужно ли говорить о том, что искать пришлось бы не среди политиков. Политики лишь исполнители некой интеллектуальной воли. Они успешно или безуспешно реализуют философские сценарии, большей частью даже не подозревая об этом. Александр Македонский мог бы и не знать, что его блистательные войны были инициированы аристотелевской философией, которой стало вдруг тесно в пределах аттического полиса, а Наполеон, положивший всю жизнь на борьбу с Англией, едва ли догадывался, что он французской кровью насаждал в Европе как раз английскую идею (эту его трагическую судьбу гениально осмыслил Шпенглер). Со времен Французской революции и Наполеона «белая революция» – основной факт европейской истории. Алексис де Токвиль (Alexis de Tocqueville) свел его в лапидарную формулу: «Французская революция каждый раз начинается заново, и каждый раз это одно и то же».
В наше время, особенно с конца шестидесятых годов, темпы её поражают напором и неудержимостью. Изменения в психике и мироощущении европейцев, происшедшие за считанные десятилетия, позволяют провести сравнение с катаклизмом. Процесс деградации «всех» лучше всего прослеживается по картине деградации «немногих», в отмеченном выше смысле. Деградируют именно идеальные типы, а уже вслед за ними и по ним – среднестатистические «все». От героя и рыцаря образцовость переходит сначала к галантному просвещенческому пошляку, а от него и вовсе к обывателю. Наше время еще раз, напоследок, панорамно обобщает названные типы, прежде чем списать их в небытие и поставить на их место набор медиальных симуляций: от спортсмена, манекенщицы, клоуна, кутюрье и эстрадной звезды до менеджера, киллера, копрофага и уже просто первого попавшегося деклассированного интеллектуала. Таковы предварительные итоги белой европейской революции, по которым уже и сейчас видно, что, пойди это еще некоторое время и дальше так, можно было бы, во исполнение шпенглеровского пророчества, вполне обойтись и без «цветной».
Итоги белой революции были подведены созданием Евросоюза. Если говорить об этом на языке не социологии, а психиатрии, наверное, трудно будет подобрать для случившегося более адекватное выражение, чем помрачение сознания. В Брюсселе, этом клоне коммунистической Москвы, продумываются решения, оспаривающие уникальность лысенковских. Евростандарты устанавливаются по всем областям: от нормативов здравоохранения до величины арбузов.
Правда, иногда случаются и сбои. Я помню, как врач в Германии, которому я сдал кровь на анализ, пугал меня цифрами: одной, общей, соответствующей норме холестерина в крови, и другой, моей, эту норму превышающей; он требовал, чтобы я немедленно отправился в аптеку для приобретения нужного препарата. Мне повезло, так как через другого врача я знал то, чего, как правило, не должны знать пациенты. Мой ответ привел его в немалое смущение, потому что я сказал ему, что, чтобы быть здоровым, я отправлюсь не в аптеку, а в Данию. Дело в том, что в Дании иные показатели нормы крови, чем в Германии, так что повышенный уровень моего немецкого холестерина как раз соответствовал стандарту датского холестерина. Впрочем, с того времени прошло уже несколько лет, и я не уверен, удалось ли датчанам остаться при своем сепаратистском здоровье.
Эта тенденция унифицировать и разровнять всё живое и мертвое порождает настоящие шедевры. Чего стоит хотя бы проект европейского ордера на арест, разработанный и серьезно обсуждавшийся в финском Тампере в 2004 году. Об этом стоит рассказать подробнее. Речь идет о замене существующей системы экстрадиции в целях ускорения и упрощения процедуры. Оригинальность ордера не в том, что он является юстициарным решением, выносимым в одной европейской стране в целях ареста и выдачи некой разыскиваемой персоны другой стране. Оригинальность заключается в том, что если какой-то поступок наказуем по законам хотя бы одной страны сообщества, наказуемость его распространяется и на все остальные страны.
Это значит, что можно требовать экстрадиции любого гражданина из любой страны, мотивируя это тем, что он совершил деяние, наказуемое по законам какой-то одной страны, даже если в его стране оно вполне легально. Если учесть при этом, что ни один нормальный человек не в состоянии знать одновременно уголовные кодексы всех (тогда 25, а теперь 27) стран Евросоюза, которые к тому же постоянно уточняются и корректируются, то становится очевидным, что любой европеец живет в постоянной опасности предстать перед судом какой-нибудь из европейских стран за совершенные им без его ведома противозаконные действия.
Итальянский юрист, доктор Карло Альберто Аньоли, написал в этой связи поучительную брошюру «Кратчайший путь в тиранию», в издательской аннотации к которой ситуация поясняется на следующем примере. Вы живете в Германии. Вам звонят в дверь, и вы слышите голос: «Откройте, криминальная полиция». Вам кажется, это какое-то недоразумение. Вы открываете дверь, после чего вам сообщают, что вы арестованы. Вы требуете предъявить вам ордер на арест, и вам его показывают. Вы читаете в ордере, что вы обвиняетесь в действиях, противоречащих антидискриминационному закону государства Латвия, согласно такому-то параграфу и такой-то статье латвийского уголовного кодекса в новой редакции за август 2004 года. На этом основании латвийское правосудие предъявило требование о вашей немедленной экстрадиции посредством европейского ордера на арест, каковое требование, в соответствии с директивой Европейского Союза 0-8-15 ABC, и удовлетворяется настоящим ордером. Вы трясете головой: что же вы такое там натворили! Ваш первый вопрос: с каких это пор в Германии действуют латвийские законы, чиновники отводят указанием на то, что это их совершенно не касается: «Вы выясните это в Латвии, когда предстанете там перед судом». И вот, вы в латвийском суде, где вам объясняют причину вашего задержания под стражу; оказывается, вы написали однажды в связи с какой-то публикацией письмо в газету, в котором вы, между прочим, напомнили о том, что, согласно Писанию, гомосексуальность является грехом. А согласно новой редакции латвийского антидискриминационного закона, дискриминация гомосексуалистов является наказуемым деянием. Вас приговаривают к шести месяцам тюремного заключения без права на условно-досрочное освобождение. Спустя полгода, перед самим вашим освобождением, вам сообщают, что на вас по тому же составу «преступления» заведено дело в Швеции, так что вам предстоит теперь провести еще год в шведской тюрьме. После чего вас, возможно, экстрадируют в Грецию, потому что за 7 лет до этого в Альгарве, что в Португалии, вы оставили на пляже остатки семейного пикника, что хоть и дозволено в Португалии, но является наказуемым в Греции.
Наверное, это и есть та самая степень зла, после которой зло перестает восприниматься, как зло, и становится нормой повседневности. Особенно если учесть, что привилегия абсолютного зла, зла на все времена, в сознании европейца принадлежит всё еще фашизму...
|